Номос важнее предрассудков.
Свершилось: я наконец-то вспомнила об этом в подходящий момент и нашла на Флибусте текст любимой своей ок, после Питера Пена детской книги - Волшебный браслет.
По ней я училась понимать и принимать жизнь и ее правила.
Правило номер раз.
И два.
«Коршуны летали совсем низко над водой, стараясь определить, где же должна gоявиться для вдоха выхухоль. Но хитрые зверьки тоже почувствовали опасность. Они затаивались под водой на несколько минут, потом тихонечко поднимались к поверхности воды около какой-нибудь травки и высовывали лишь самый кончик носа, так, что никто не смог бы увидеть их со стороны. Сверху их тоже не было видно: темная спинка спасала их от глаз коршунов.
Но вот одна из птиц, выбросив вперед когтистые лапы, бросилась к воде. Там еще никого не было, но из глубины к поверхности медленно поднимался Беленький: у него кончился воздух. Его-то сверху и разглядел коршун и, точно рассчитав место, заранее бросился вниз.
…Легкий всплеск воды, тяжелый удар крыльями о воду, и вот Беленький извивается в лапах коршуна, тяжело поднимающегося над озером.
– Убийца! Вор! Бандит! – Слезы брызнули из глаз Тимки. Чувствуя свое полное бессилие, Тимка упал в траву и горько заплакал.
– Сейчас пойду в лес, – сквозь слезы кричал он вслед птице, – и задушу всех твоих голых, безобразных, кровожадных птенцов!
– Задушишь? – раздался спокойный шамкающий голос. – И тебе их не будет жалко? Не будет жалко? Быстро же ты забыл мой первый закон. Жизнь тяжела для всех. У черного коршуна и без тебя почти все дети погибнут. Да, да, погибнут. И не жалей Беленького. Не коршун, так лиса съели бы его, такого заметного. Он не приспособлен к жизни, не приспособлен! Вспомни, какие все разные родились выхухолята. Что бы ни случилось, кто-нибудь из них выживет. Не из этой, так из другой семьи.
– Так, значит. Беленький обязательно должен был погибнуть? – все еще всхлипывая, но уже успокоившись, спросил Тимка Хранителя Вита, который в своем обычном берестяном плаще и деревянных башмаках стоял рядом, опершись на сучковатую палку.
– Обязательно! Да ты сам подумай, – терпеливо растолковывал ему старикашка, – сам подумай, что получилось, если бы Беленький выжил? Завел бы свою семью и оставил после себя таких же белых выхухолят? Не одну, а всех бы выхухолей тогда было очень хорошо видно хищникам, и съели бы тогда их всех… Вот так-то, милый. У меня уж такое правило в моем природном царстве: чуть-чуть не подходит для жизни – смерть тебе! Думаешь, кровожадное и беспощадное правило? Нет! Это только когда посмотришь сверху. А заглянешь подальше вперед – очень доброе, заботливое и нужное правило. Да, доброе и заботливое! Доброе не для твоего ненаглядного, единственного Беленького, а для всех выхухолей, для всех коршунов, для всех стрекоз, для всех живых! Ну да хватит тебя учить! – прервал себя Хранитель Вит. – Лучше сам смотри да мотай на ус, пока в моем царстве находишься да понимать язык моих жителей можешь. Давай-ка ищи другую дверцу, а я, пожалуй, пойду…»
Еще непременно скажу про "Прогулки с Пушкиным", но позже. Не могу определиться с тем, что же про них сказать, когда и так все ясно - как на ладони... архетип же, такой понятный и такой родной.
Впрочем, пусть будет сейчас и будет - так:
Нет истины, где нет любви. О благоволении и принятии.
О пустоте.
О равновесии и неповторимости.
А они говорят: «На тоненьких эротических ножках вбежал Пушкин в русскую поэзию и произвел там большой переполох», - фи! Не об этом ведь, господа критики...
По ней я училась понимать и принимать жизнь и ее правила.
Правило номер раз.
«Вся компания дружно вылезла на берег и засеменила за ним. Такие они были симпатичные, что Тимка нагнулся и осторожно подхватил беленького детеныша.
– Хохуля! Дай мне одного детеныша! Пусть он будет жить у меня дома! Я его не обижу и буду очень хорошо ухаживать!
– А у тебя дома есть озеро?
– Какое озеро? – не понял Тимка.
– Ну, большое озеро, со всякой вкусной пищей, с мягкими берегами, с илистым дном, с пиявками, со стрекозиными личинками…
– Нет, нет! У меня дома не водится пиявок. Зато у нас есть ванна с чистой водой.
– А какие берега у твоей ванны?
– У ванны нет берегов, у нее есть железные стенки.
– А где же можно копать норы? В железе хорошо выкапывать норы?
– Н-нет, в железе вам трудно будет выкопать нору…
– Ну вот видишь! Так куда же ты его возьмешь? Мне его, конечно, не жалко теперь; он уже подрос и может жить самостоятельно. Все равно скоро мы все разбежимся по водоемам и будем искать новых мест для жизни. Но я не отдам его тебе потому, что у тебя он скоро погибнет.»
– Хохуля! Дай мне одного детеныша! Пусть он будет жить у меня дома! Я его не обижу и буду очень хорошо ухаживать!
– А у тебя дома есть озеро?
– Какое озеро? – не понял Тимка.
– Ну, большое озеро, со всякой вкусной пищей, с мягкими берегами, с илистым дном, с пиявками, со стрекозиными личинками…
– Нет, нет! У меня дома не водится пиявок. Зато у нас есть ванна с чистой водой.
– А какие берега у твоей ванны?
– У ванны нет берегов, у нее есть железные стенки.
– А где же можно копать норы? В железе хорошо выкапывать норы?
– Н-нет, в железе вам трудно будет выкопать нору…
– Ну вот видишь! Так куда же ты его возьмешь? Мне его, конечно, не жалко теперь; он уже подрос и может жить самостоятельно. Все равно скоро мы все разбежимся по водоемам и будем искать новых мест для жизни. Но я не отдам его тебе потому, что у тебя он скоро погибнет.»
И два.
«Коршуны летали совсем низко над водой, стараясь определить, где же должна gоявиться для вдоха выхухоль. Но хитрые зверьки тоже почувствовали опасность. Они затаивались под водой на несколько минут, потом тихонечко поднимались к поверхности воды около какой-нибудь травки и высовывали лишь самый кончик носа, так, что никто не смог бы увидеть их со стороны. Сверху их тоже не было видно: темная спинка спасала их от глаз коршунов.
Но вот одна из птиц, выбросив вперед когтистые лапы, бросилась к воде. Там еще никого не было, но из глубины к поверхности медленно поднимался Беленький: у него кончился воздух. Его-то сверху и разглядел коршун и, точно рассчитав место, заранее бросился вниз.
…Легкий всплеск воды, тяжелый удар крыльями о воду, и вот Беленький извивается в лапах коршуна, тяжело поднимающегося над озером.
– Убийца! Вор! Бандит! – Слезы брызнули из глаз Тимки. Чувствуя свое полное бессилие, Тимка упал в траву и горько заплакал.
– Сейчас пойду в лес, – сквозь слезы кричал он вслед птице, – и задушу всех твоих голых, безобразных, кровожадных птенцов!
– Задушишь? – раздался спокойный шамкающий голос. – И тебе их не будет жалко? Не будет жалко? Быстро же ты забыл мой первый закон. Жизнь тяжела для всех. У черного коршуна и без тебя почти все дети погибнут. Да, да, погибнут. И не жалей Беленького. Не коршун, так лиса съели бы его, такого заметного. Он не приспособлен к жизни, не приспособлен! Вспомни, какие все разные родились выхухолята. Что бы ни случилось, кто-нибудь из них выживет. Не из этой, так из другой семьи.
– Так, значит. Беленький обязательно должен был погибнуть? – все еще всхлипывая, но уже успокоившись, спросил Тимка Хранителя Вита, который в своем обычном берестяном плаще и деревянных башмаках стоял рядом, опершись на сучковатую палку.
– Обязательно! Да ты сам подумай, – терпеливо растолковывал ему старикашка, – сам подумай, что получилось, если бы Беленький выжил? Завел бы свою семью и оставил после себя таких же белых выхухолят? Не одну, а всех бы выхухолей тогда было очень хорошо видно хищникам, и съели бы тогда их всех… Вот так-то, милый. У меня уж такое правило в моем природном царстве: чуть-чуть не подходит для жизни – смерть тебе! Думаешь, кровожадное и беспощадное правило? Нет! Это только когда посмотришь сверху. А заглянешь подальше вперед – очень доброе, заботливое и нужное правило. Да, доброе и заботливое! Доброе не для твоего ненаглядного, единственного Беленького, а для всех выхухолей, для всех коршунов, для всех стрекоз, для всех живых! Ну да хватит тебя учить! – прервал себя Хранитель Вит. – Лучше сам смотри да мотай на ус, пока в моем царстве находишься да понимать язык моих жителей можешь. Давай-ка ищи другую дверцу, а я, пожалуй, пойду…»
Еще непременно скажу про "Прогулки с Пушкиным", но позже. Не могу определиться с тем, что же про них сказать, когда и так все ясно - как на ладони... архетип же, такой понятный и такой родной.
Впрочем, пусть будет сейчас и будет - так:
Нет истины, где нет любви. О благоволении и принятии.
«"Нет истины, где нет любви", - это правило в устах Пушкина помимо прочего означало, что истинная объективность достигается нашим сердечным и умственным расположением, что, любя, мы переносимся в дорогое существо и, проникшись им, вернее постигаем его природу. Нравственность, не подозревая о том, играет на руку художнику. Но в итоге ему подчас приходится любить негодяев.
Вслед за Пушкиным мы настолько погружаемся в муки Сальери, что готовы, подобно послед-нему, усомниться в достоинствах Моцарта, и лишь совершаемое на наших глазах беспримерное злодеяние восстанавливает справедливость и заставляет ужаснуться тому, кто только что своей казуистикой едва нас не вовлек в соучастники. В целях полного равновесия (не слишком беспокоясь за Моцарта, находящегося с ним в родстве) автор с широтою творца дает фору Сальери и, поставив на первое место, в открытую мирволит убийце и демонстрирует его сердце с симпатией и состраданием.
Драматический поэт, - требовал Пушкин, - должен быть беспристрастным, как судьба. Но это верно в пределах целого, взятого в скобки, произведения, а пока тянется действие, он пристрастен к каждому шагу и печется попеременно то об одной, то о другой стороне, так что нам не всегда известно, кого следует предпочесть: под пушкинское поддакиванье мы успели подружиться с обеими враждующими сторонами. Царь и Евгений в "Медном Всаднике", отец и сын в "Скупом Рыцаре", отец и дочь в "Станционном смотрителе", граф и Сильвио в "Выстреле" - и мы путаемся и трудимся, доискиваясь, к кому же благоволит покладистый автор. А он благоволит ко всем.
Перестрелка за холмами;
Смотрит лагерь их и наш;
На холме пред казаками
Вьется красный делибаш.
А откуда смотрит Пушкин? Сразу с обеих сторон, из ихнего и из нашего лагеря? Или, быть может, сверху, сбоку, откуда-то с третьей точки, равно удаленной от "них" и от "нас"? Во всяком случае он подыгрывает и нашим и вашим с таким аппетитом ("Эй, казак! не рвися к бою", "Делибаш! не суйся к лаве"), будто науськивает их поскорее проверить в деле равные силы. Ну и, конечно, удальцы не выдерживают и несутся навстречу друг другу.
Мчатся, сшиблись в общем крике...
Посмотрите! каковы?
Делибаш уже на пике,
А казак без головы.
Нет, каков автор! Он словно бы для очистки совести фыркает: - я же предупреждал! и наслаждается потехой и весело потирает руки: есть условия для работы.
Как бы в этих обстоятельствах вел себя Сильвио Пеллико? Должно, молился бы за обоих - не убивайте, а если убили, так за души, обагренные кровью. Пушкин тоже молится - за то, чтоб одолели оба соперника. Осуществись молитва Пеллико - действительность в ее нынешнем образе исчезнет, история остановится, драчуны обнимутся и всему наступит конец. Пушкинская молитва идет на потребу миру - такому, каков он есть, и состоит в пожелании ему долгих лет, доброго здоровья, боевых успехов и личного счастья. Пусть солдат воюет, царь царствует, женщина любит, монах постится, а Пушкин, пусть Пушкин на все это смотрит, обо всем этом пишет, радея за всех и воодушевляя каждого.»
Вслед за Пушкиным мы настолько погружаемся в муки Сальери, что готовы, подобно послед-нему, усомниться в достоинствах Моцарта, и лишь совершаемое на наших глазах беспримерное злодеяние восстанавливает справедливость и заставляет ужаснуться тому, кто только что своей казуистикой едва нас не вовлек в соучастники. В целях полного равновесия (не слишком беспокоясь за Моцарта, находящегося с ним в родстве) автор с широтою творца дает фору Сальери и, поставив на первое место, в открытую мирволит убийце и демонстрирует его сердце с симпатией и состраданием.
Драматический поэт, - требовал Пушкин, - должен быть беспристрастным, как судьба. Но это верно в пределах целого, взятого в скобки, произведения, а пока тянется действие, он пристрастен к каждому шагу и печется попеременно то об одной, то о другой стороне, так что нам не всегда известно, кого следует предпочесть: под пушкинское поддакиванье мы успели подружиться с обеими враждующими сторонами. Царь и Евгений в "Медном Всаднике", отец и сын в "Скупом Рыцаре", отец и дочь в "Станционном смотрителе", граф и Сильвио в "Выстреле" - и мы путаемся и трудимся, доискиваясь, к кому же благоволит покладистый автор. А он благоволит ко всем.
Перестрелка за холмами;
Смотрит лагерь их и наш;
На холме пред казаками
Вьется красный делибаш.
А откуда смотрит Пушкин? Сразу с обеих сторон, из ихнего и из нашего лагеря? Или, быть может, сверху, сбоку, откуда-то с третьей точки, равно удаленной от "них" и от "нас"? Во всяком случае он подыгрывает и нашим и вашим с таким аппетитом ("Эй, казак! не рвися к бою", "Делибаш! не суйся к лаве"), будто науськивает их поскорее проверить в деле равные силы. Ну и, конечно, удальцы не выдерживают и несутся навстречу друг другу.
Мчатся, сшиблись в общем крике...
Посмотрите! каковы?
Делибаш уже на пике,
А казак без головы.
Нет, каков автор! Он словно бы для очистки совести фыркает: - я же предупреждал! и наслаждается потехой и весело потирает руки: есть условия для работы.
Как бы в этих обстоятельствах вел себя Сильвио Пеллико? Должно, молился бы за обоих - не убивайте, а если убили, так за души, обагренные кровью. Пушкин тоже молится - за то, чтоб одолели оба соперника. Осуществись молитва Пеллико - действительность в ее нынешнем образе исчезнет, история остановится, драчуны обнимутся и всему наступит конец. Пушкинская молитва идет на потребу миру - такому, каков он есть, и состоит в пожелании ему долгих лет, доброго здоровья, боевых успехов и личного счастья. Пусть солдат воюет, царь царствует, женщина любит, монах постится, а Пушкин, пусть Пушкин на все это смотрит, обо всем этом пишет, радея за всех и воодушевляя каждого.»
О пустоте.
«...такое не придумаешь. Такое можно пережить, подслушать в роковую минуту, либо схва-тить, как Пушкин,- помощью вдохновения. Оно, кстати, согласно его взглядам, есть в первую очередь "расположение души к живейшему принятию впечатлений".
Расположение - к принятию. Приятельство, приятность. Расположенность к первому встречному. Ко всему, что Господь ниспошлет. Ниспошлет расположенность - благосклон-ность - покой - и гостеприимство всей этой тишины - вдохновение...
Хуже всех отозвался о Пушкине директор лицея Е. А. Энгельгардт. Хуже всех - потому что его отзыв не лишен проницательности, несмотря на обычное в подобных суждениях профессиона-льное недомыслие. Но если, допустим, фразы о том, что Пушкину главное в жизни "блестеть", что у него "совершенно поверхностный, французский ум", отнести за счет педагогической ограничен-ности, то все же местами характеристика знаменитого выпускника поражает пронзительной грустью и какой-то боязливой растерянностью перед этой уникальной и загадочной аномалией. О Пушкине, о нашем Пушкине сказано:
"Его сердце холодно и пусто; в нем нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце" (1816 г.).
Проще всего смеясь отмахнуться от напуганного директора: дескать, старый пень, Сальери, профукавший нового Моцарта, либерал и энгельгардт. Но, быть может, его смятение перед тем, "как никогда еще не бывало", достойно послужить прологом к огромности Пушкина, который и сам довольно охотно вздыхал над сердечной неполноценностью и пожирал пространства так, как если бы желал насытить свою пустующую утробу, требующую ни много ни мало - целый мир, не имея сил остановиться, не зная причины задерживаться на чем-то одном.
Пустота - содержимое Пушкина. Без нее он был бы не полон, его бы не было, как не бывает огня без воздуха, вдоха без выдоха. Ею прежде всего обеспечивалась восприимчивость поэта, подчинявшаяся обаянию любого каприза и колорита поглощаемой торопливо картины, что поздравительной открыткой влетает в глянце: натурально! точь-в-точь какие видим в жизни! Вспомним Гоголя, беспокойно, кошмарно занятого собою, рисовавшего всё в превратном свете своего кривого носа. Пушкину не было о чем беспокоиться, Пушкин был достаточно пуст, чтобы видеть вещи как есть, не навязывая себя в произвольные фантазеры, но полнясь ими до краев и реагируя почти механически, "ревет ли зверь в лесу глухом, трубит ли рог, гремит ли гром, поет ли дева за холмом",- благосклонно и равнодушно.
Любя всех, он никого не любил, и "никого" давало свободу кивать налево и направо - что ни кивок, то клятва в верности, упоительное свидание. <...> В столь повышенной восприимчивости таилось что-то вампирическое. Потому-то пушкинский образ так лоснится вечной молодостью, свежей кровью, крепким румянцем, потому-то с неслыханной силой явлено в нем настоящее время: вся полнота бытия вместилась в момент переливания крови встречных жертв в порожнюю тару того, кто в сущности никем не является, ничего не помнит, не любит, а лишь, наливаясь, твердит мгновению: "ты прекрасно! (ты полно крови!) остановись!" - пока не отвалится.»
Расположение - к принятию. Приятельство, приятность. Расположенность к первому встречному. Ко всему, что Господь ниспошлет. Ниспошлет расположенность - благосклон-ность - покой - и гостеприимство всей этой тишины - вдохновение...
Хуже всех отозвался о Пушкине директор лицея Е. А. Энгельгардт. Хуже всех - потому что его отзыв не лишен проницательности, несмотря на обычное в подобных суждениях профессиона-льное недомыслие. Но если, допустим, фразы о том, что Пушкину главное в жизни "блестеть", что у него "совершенно поверхностный, французский ум", отнести за счет педагогической ограничен-ности, то все же местами характеристика знаменитого выпускника поражает пронзительной грустью и какой-то боязливой растерянностью перед этой уникальной и загадочной аномалией. О Пушкине, о нашем Пушкине сказано:
"Его сердце холодно и пусто; в нем нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце" (1816 г.).
Проще всего смеясь отмахнуться от напуганного директора: дескать, старый пень, Сальери, профукавший нового Моцарта, либерал и энгельгардт. Но, быть может, его смятение перед тем, "как никогда еще не бывало", достойно послужить прологом к огромности Пушкина, который и сам довольно охотно вздыхал над сердечной неполноценностью и пожирал пространства так, как если бы желал насытить свою пустующую утробу, требующую ни много ни мало - целый мир, не имея сил остановиться, не зная причины задерживаться на чем-то одном.
Пустота - содержимое Пушкина. Без нее он был бы не полон, его бы не было, как не бывает огня без воздуха, вдоха без выдоха. Ею прежде всего обеспечивалась восприимчивость поэта, подчинявшаяся обаянию любого каприза и колорита поглощаемой торопливо картины, что поздравительной открыткой влетает в глянце: натурально! точь-в-точь какие видим в жизни! Вспомним Гоголя, беспокойно, кошмарно занятого собою, рисовавшего всё в превратном свете своего кривого носа. Пушкину не было о чем беспокоиться, Пушкин был достаточно пуст, чтобы видеть вещи как есть, не навязывая себя в произвольные фантазеры, но полнясь ими до краев и реагируя почти механически, "ревет ли зверь в лесу глухом, трубит ли рог, гремит ли гром, поет ли дева за холмом",- благосклонно и равнодушно.
Любя всех, он никого не любил, и "никого" давало свободу кивать налево и направо - что ни кивок, то клятва в верности, упоительное свидание. <...> В столь повышенной восприимчивости таилось что-то вампирическое. Потому-то пушкинский образ так лоснится вечной молодостью, свежей кровью, крепким румянцем, потому-то с неслыханной силой явлено в нем настоящее время: вся полнота бытия вместилась в момент переливания крови встречных жертв в порожнюю тару того, кто в сущности никем не является, ничего не помнит, не любит, а лишь, наливаясь, твердит мгновению: "ты прекрасно! (ты полно крови!) остановись!" - пока не отвалится.»
О равновесии и неповторимости.
«Пушкин - золотое сечение русской литературы. Толкнув ее стремительно в будущее, сам он откачнулся назад и скорее выполняет в ней роль вечно цветущего прошлого, к которому она возвращается, с тем чтобы стать моложе. Чуть появится новый талант, он тут как тут, с подсказ-ками и шпаргалками, а следующие поколения, спустя десятилетия, вновь обнаружат Пушкина у себя за спиной. И если мысленно перенестись в отдаленные времена, к истокам родного слова, он и там окажется сзади - раньше и накануне первых летописей и песен. На его губах играет архаическая улыбка.
Тоже и в литературном развитии XIX века Пушкин остается ребенком, который сразу и младше и старше всех. Подвижность, непостоянство в погоне за призраком жизни, в скитании по морям - по волнам, нынче здесь - завтра там, умерялись в нем тягой к порядку, покою и равновесию. Как добросовестный классик, полагал он спокойствие "необходимым условием прекрасного" и умел сочетать безрассудство с завидным благоразумием. Самые современные платья сидели на нем, словно скроенные по старомодному немного фасону, что придавало его облику, несмотря на рискованность поз, выражение прочной устойчивости и солидного консерва-тизма. С Пушкиным не ударишь лицом в грязь, не пропадешь, как швед под Полтавой. На него можно опереться. Он, и безумствуя, знает меру, именуемую вкусом, который воспринят им в поставленном на твердую ногу пансионе природы. "...Односторонность есть пагуба мысли". "...Любить размеренность, соответственность свойственно уму человеческому".
На все случаи у него предусмотрены оправдания, состоящие в согласии сказанного с обстоя-тельствами. Любая блажь в его устах обретала законную санкцию уже потому, что была уместна и своевременна. Ему всегда удавалось попасть в такт.
Когда же юность легким дымом
Умчит веселья юных дней,
Тогда у старости отымем
Всё, что отымется у ней.
В предупреждение старости вылетела крылатая фраза (в свою очередь послужившая присказ-кой к семейным исканиям Л. Толстого): "Была бы верная супруга и добродетельная мать". И это у такого ловеласа!
...Всему пора, всему свой миг.
Смешон и ветреный старик.
Смешон и юноша степенный
До чего рассудителен Пушкин! При всех изъянах и взрывах своего темперамента он кажется нам эталоном нормального человека. Тому безусловно способствует расфасовка его страстей и намерений по предустановленным полочкам возраста, местожительства, происхождения, истори-ческой конъюнктуры и т. д. Вселенная в его понимании пропорциональна, периодична и основы-вается на правильном чередовании ударений. "Чредой слетает сон, чредой находит голод". Пушкин неравнодушен к изображению простейших жизненных циклов: дня и ночи, обеда и ужина, зимы и лета, войны и мира,всех тех испокон века укоренившихся "привычек бытия", в тесном кругу которых он только и чувствует себя вполне в своей тарелке. Поэтому он охотно живописал погоду. В сущности, в своих сочинениях он ничего другого не делал, кроме как пересказывал ритмичность миропорядка.
Вот тут-то опять подключилась к его картам и планам судьба. Отсчитывая удары, она вносила в нерасчлененный процесс последовательность и очередность. Судьба превращала жизнь в сбалансированную композицию. С нею быстротечность явлений становилась устойчивым способом справедливого распределения благ. Изменчивость бытия исполняла верховный закон воздаяния: всем сестрам по серьгам. Прошедшее в глазах Пушкина не тождественно исчезновению, но равносильно присужденному призу, заслуженному имуществу; было - значит, пожаловано (то графством, а то и плахой).
Чредою всем дается радость;
Что было, то не будет вновь.
Было - не будет - не повторится - неповторимость лица и события мы с достоинством носим, как щит и титул. В искупление нашей вины мы скажем: мы были...»
Тоже и в литературном развитии XIX века Пушкин остается ребенком, который сразу и младше и старше всех. Подвижность, непостоянство в погоне за призраком жизни, в скитании по морям - по волнам, нынче здесь - завтра там, умерялись в нем тягой к порядку, покою и равновесию. Как добросовестный классик, полагал он спокойствие "необходимым условием прекрасного" и умел сочетать безрассудство с завидным благоразумием. Самые современные платья сидели на нем, словно скроенные по старомодному немного фасону, что придавало его облику, несмотря на рискованность поз, выражение прочной устойчивости и солидного консерва-тизма. С Пушкиным не ударишь лицом в грязь, не пропадешь, как швед под Полтавой. На него можно опереться. Он, и безумствуя, знает меру, именуемую вкусом, который воспринят им в поставленном на твердую ногу пансионе природы. "...Односторонность есть пагуба мысли". "...Любить размеренность, соответственность свойственно уму человеческому".
На все случаи у него предусмотрены оправдания, состоящие в согласии сказанного с обстоя-тельствами. Любая блажь в его устах обретала законную санкцию уже потому, что была уместна и своевременна. Ему всегда удавалось попасть в такт.
Когда же юность легким дымом
Умчит веселья юных дней,
Тогда у старости отымем
Всё, что отымется у ней.
В предупреждение старости вылетела крылатая фраза (в свою очередь послужившая присказ-кой к семейным исканиям Л. Толстого): "Была бы верная супруга и добродетельная мать". И это у такого ловеласа!
...Всему пора, всему свой миг.
Смешон и ветреный старик.
Смешон и юноша степенный
До чего рассудителен Пушкин! При всех изъянах и взрывах своего темперамента он кажется нам эталоном нормального человека. Тому безусловно способствует расфасовка его страстей и намерений по предустановленным полочкам возраста, местожительства, происхождения, истори-ческой конъюнктуры и т. д. Вселенная в его понимании пропорциональна, периодична и основы-вается на правильном чередовании ударений. "Чредой слетает сон, чредой находит голод". Пушкин неравнодушен к изображению простейших жизненных циклов: дня и ночи, обеда и ужина, зимы и лета, войны и мира,всех тех испокон века укоренившихся "привычек бытия", в тесном кругу которых он только и чувствует себя вполне в своей тарелке. Поэтому он охотно живописал погоду. В сущности, в своих сочинениях он ничего другого не делал, кроме как пересказывал ритмичность миропорядка.
Вот тут-то опять подключилась к его картам и планам судьба. Отсчитывая удары, она вносила в нерасчлененный процесс последовательность и очередность. Судьба превращала жизнь в сбалансированную композицию. С нею быстротечность явлений становилась устойчивым способом справедливого распределения благ. Изменчивость бытия исполняла верховный закон воздаяния: всем сестрам по серьгам. Прошедшее в глазах Пушкина не тождественно исчезновению, но равносильно присужденному призу, заслуженному имуществу; было - значит, пожаловано (то графством, а то и плахой).
Чредою всем дается радость;
Что было, то не будет вновь.
Было - не будет - не повторится - неповторимость лица и события мы с достоинством носим, как щит и титул. В искупление нашей вины мы скажем: мы были...»
А они говорят: «На тоненьких эротических ножках вбежал Пушкин в русскую поэзию и произвел там большой переполох», - фи! Не об этом ведь, господа критики...
@темы: лица, книги, библиотека Вавилона