Кое-что придется все-таки вынести в отдельную запись, несмотря на расширившиеся (столь "своевременно"..) возможности тэга more. Из.. извращенного уважения, пожалуй. Памятным листом.
Слишком уж все в этой книге узнаваемо, чтобы совершенно сей факт промолчать. И чем дальше - тем больше. Ничего удивительного, необычного, потрясающего. Если что-то и "удивляет" (хотя я назвал бы это чувство скорее "умиротворением"), так масштабы совпадения образов. И воплощающегося в них.
Я узнаю Дом.
И, действительно, возникает ощущение своеобразого уюта. И (не-светлой) тоски, отнюдь не подразумевающей желания очутиться там. Пожалуй, больше всего это похоже на встречу старых.. знакомых. Хороших знакомых, прошедших вместе через многое. Вспомним упоминание про "До свидания, Овраг" - последняя сцена той книги прекрасно характеризует мое знакомство с шедевром М. Петросян. И за это отдельное, огромное спасибо автору. Еще денек и я пойду лично докладывать эту благодарность адресату. И любопытствовать.
Маленькая оговорка: ниже не совсем "узнаваемве образы", хотя изначально, каюсь, планировалась именно такая нарезка. Не получилось. Их вообще затруднительно и вряд ли уместно отфильтровывать. Потому, что одно состоит из другого. Зато те, кто меня знает "чуть больше", думаю, "поэстетствуют".
Отдельно забавляет факт времЕнного пересечения.. этих образов. На красноречивом фоне предшествующего ему.
"Беседа" с Мирозданием очевидно продолжается.
Игра СфинксЗнаешь, в чем состоит мой главный секрет, Черный? У каждого в Доме есть свой секрет. У меня тоже. Мой секрет в том, что я могу слинять отсюда в любой момент. Как только пожелаю.
Черный опускает бутылку, поперхнувшись ее содержимым.
— Куда это, интересно?
— Сюда же. Но не совсем сюда. В сюда, которое не совсем здесь. Это секрет, учти.
— Ясно, — говорит Черный. — В бутылку со спиртом и яблочным соком. По-моему, тебе уже хватит.
Я размазываюсь по стене и укладываю ноги на ящик. Зажим в грабле заклинило, так что держать мне теперь бутыль из-под Песьих радостей до конца моих дней.
— Загибай за меня пальцы, Черный. Я буду перечислять тебе параллельные миры, годящиеся для бегства.
— Валяй, — говорит Черный. — Не стесняйся.
Дверь отворяется, и на пороге возникает Лорд, изящно покачивающийся меж костылей.
— Я тебя все-таки нашел! — говорит он.
— И этот тоже в моей одежде, — удивляется Черный. — Что на вас нашло? Иди сюда, Лорд, по-моему, он уже готов. Толкует о параллельных мирах.
— Интересная тема.
Лорд подплывает к нам, падает на свободную коробку и с грохотом складывает костыли крест-накрест у стены.
Я закрываю глаза. И открываю.
И оказываюсь сразу во всем. В стенах, в полу, в потолке, в Черном, в Лорде и в костылях Лорда. Я, как воронка, засасываю мир. Та моя часть, что целее прочих, встревожена моим поступком. Она встревожена тем, что открыла другому мне бутылочный тайник и дала вкусить его содержимого, тому мне, который — лысый и бешеноглазый — сидит напротив, закинув ноги на ящик, и эта моя часть — она удобнее всех, потому что целее — говорит:
— Черт, не думал, что его так развезет. Что будем делать, Лорд?
Еще одна моя часть, продавливающая картонную коробку (бедная картонка еле жива, когда-то в ней хранился умывальник), тоже раздражена и испугана, и она говорит:
— Откуда я знаю? Что ты ему дал?
Я плещусь в бутылке, слегка прилипая к ее стенкам, потому что в моем составе сладкий, тягучий сироп. Я не совсем прозрачен, и это тоже от сиропа. Подобных мне не производят, Я не существую нигде, кроме как здесь, где Я хранился среди унитазов, и смутно припоминается, что Я как-то связан с собаками, об этом думает тот Я, что сидит напротив, а другой Я — что прямо надо мной — подозревает, что Я ядовит.
Горят подмышки, жгучей болью растекаясь к ребрам, и не поворачивается затекшая шея, а коробка подо мной прогибается все сильнее и сильнее, мне давно пора бы подняться с нее, пока она совсем не сплющилась.
В коробку моему Я не хочется, ее ощущения слишком неприятны. Я, сидящий у стены, говорю:
— Весь мир сейчас во мне, понимаете ли вы, что это значит?
И сам себе отвечаю, перескочив обратно на прогибающуюся коробку:
— Я бы не хотел этого понимать, если честно.
И тут же взлетаю вверх и падаю вниз, расширяюсь во все стороны и затвердеваю, смотрю тысячами крохотных щелей, миллиардом глаз. Это Я мне нравится больше всех, оно самое спокойное и большое, замыкающее в куб всех остальных, это даже скорее Мы, на нас держится Дом, мы несем его и поддерживаем. Мне стоит большого труда удерживать себя в пределах одной комнаты, потому что нормальнее для стен соединятся с другими стенами, но мне почему-то лучше этого не делать, хотя я не помню, почему. Я лишаюсь слуха. Маленькие движущиеся Я, беспокойные и эмоциональные сверх всякой меры, двигаются и производят звуки слишком быстро, делая их недоступными слуху. Я скорее дремлю, чем бодрствую, это мое обычное состояние, полностью погрузиться в него мешает только опасение слиться с другими стенами. Это все труднее и труднее. Мне даже тяжелее, чем коробке, но Я терплю, пока хватает сил, а когда они иссякают, концентрируюсь на точке соприкосновения со мной безволосого и металлическорукого Я, перетекаю в него и слышу, как Черный говорит: — Давай поищем Слепого, что ли? — а Лорд отвечает: — Не можем же мы так его оставить…
Я сижу у стены, ощущая ее холод и гладкость плечами и царапинами под пластырем, стягивающим плечи, и испытываю к ней странные, почти родственные чувства.
То, что я сделал, делать нельзя: слишком заманчивое и опасное это занятие — растворение в том, что тебя окружает. В людях еще куда ни шло, но предметы сковывают сны, в них можно увязнуть на годы и не заметить этого. Фокус со стенами спас меня однажды, когда я был ребенком и жизнь слишком сильно напугала меня. В тот раз я еле выбрался и пообещал себе никогда больше такого не делать. Все обещания нарушаются рано или поздно, как нарушил свое обещание Македонский. Я все еще не могу думать о его словах, о том, что он сказал о Волке, но о нарушенном им обещании я уже думать могу. Пребывание в стенах помогло мне успокоиться.
Я смотрю на Лорда и на Черного.
— Один из вариантов игры, — говорю я им, — это пребывание во всем. Ты во всем, и все в тебе. Но это опасно.
Черный и Лорд переглядываются.
я все еще в игре. И Черный, и Лорд выглядят не совсем обычно. Черному, наверное, за сорок. Внушительный дядя, голый по пояс, за поясом почему-то топор. Красивый. Лысеет со лба, и морщин больше, чем полагалось бы в его возрасте, но все равно красавец. Конан… в летах…
Лорд помоложе и не так эффектен. Лицо сухое, хищное, без следа Лордовской красоты. Зубы слегка выдаются, ресницы белые, будто обсыпаны перхотью. Он в каких-то мерзких лохмотьях, расползающихся по швам от каждого движения.
Условия игры неодинаковы для них. Черный таков, каким хотел бы быть. Лорд таков, каким себя ощущает. Уже интересно.
(..)
Слепец садится напротив. Такой же, как всегда, никаких изменений, не считая еле заметной прозрачности.
волшебная флейтаДесятки тропинок над ними, утончающихся и обрывающихся в ничто, десятки разных путей, толще и ýже, и все кончаются одинаково, но лишь для невидящих. Самые высокие поднимают над кроной, проползя до их концов, можно почувствовать, как они прогибаются под твоей тяжестью, а если будет ветрено, услышать поскрипывание невидимой двери, и покачаться со своей веткой над пустотой, принюхиваясь к закрытому пути. Слепой влезает на этот дуб, когда скучает по Лесу. Рукам и ногам неспокойно, голова полна словами, и он утешается, посылая себя вверх по водосточным трубам, по кирпичной кладке, до крыши, по ячейкам дворовой сетки, по стволам деревьев до самых хрупких веток. Он нравится себе, когда делает такие вещи. На дубе он не был уже давно. Ему хорошо здесь, как в знакомом доме, и даже если Горбач сейчас прогонит его, он унесет с собой кое-что ценное. Его тревогу и страх. Давнюю песню, запах табака, радость Нанетты и плеск рыбьих плавников в дубовых ветвях. Образ маленькой девочки, сидящей на корточках и сосущей палец, девочки с тяжелым взглядом, в грязном платьице со следами яичного желтка и крови. В ободранных сандаликах. Пугающий Горбача. Он унесет его с собой.
— Что ты берешь у нас без спроса, Слепой? — резко спрашивает Горбач. — Что ты всегда берешь у нас без спроса?
Слепой, ошеломленный его чуткостью, почти напуганный, облокачивается о шероховатую ветку. «Всегда? У нас?» Что он всегда берет у них, в том числе у Горбача, не спросясь, и почему Горбач сказал об этом именно сейчас, когда он понял, что что-то взял? Он перемешивает и снова складывает сказанные Горбачом слова, внимательно вслушиваясь в них, и, наконец, понимает, что Горбач имел в виду не совсем то, о чем он подумал вначале. Не то, что Слепой взял у него сейчас.
— Все хватают, где могут, — говорит он. — Разве ты не таков? Все мы берем друг у друга что-то.
Ветка Горбача вздрагивает от его движения, может, он дернулся, а может быть, стукнул по ней.
— Все берут. Но ты особенно. Ты жадный, Слепой. Ты берешь, как вор, и это сразу заметно. Иногда мне кажется, что ты кормишься нашими мыслями, что самого тебя нет, а есть только то, что ты забрал у нас, и это украденное… оно ходит среди нас, разговаривает и принюхивается, и делает вид, что ничем не отличается от любого другого. Иногда я чувствую, как пустею от твоего присутствия, иногда я слышу свои слова от тебя, слова, которых при тебе не произносил. Логи называют тебя оборотнем. Говорят, что ты воруешь чужие сны. Над этим принято смеяться, как над всеми их глупостями, но это правда, я это знаю давно. А еще я знаю, что ты подделка. Наши осколки, собранные в одно целое.
— Которые стали вашим вожаком? — подсказывает Слепой. Без тени иронии или обиды. В голосе Горбача он не расслышал убежденности. Только желание оскорбить.
— Можешь поверить мне на слово, Горбач, я существовал и за пределами Дома, без вашей помощи.
(....)
— Мне было пять, когда я попал сюда, — говорит он, — и для меня все было просто. (..) Едва переступив порог, я понял, что знаю об этом месте больше, чем должен был знать, и что здесь я другой. Дом открыл передо мной все сны, двери, все пути, не имеющие конца, только самые мелкие предметы не пели мне о своем присутствии, когда я приближался к ним.
(...)
Я влез сюда, чтобы попросить тебя сыграть мне. Мне нужен флейтист в выпускную ночь. Кто-то, кто и Прыгун, и играет на флейте.
— Зачем? — судя по тону, Горбач догадывается зачем, и ему это вовсе не нравится.
— Чтобы увести Неразумных.
Слепой догадывается, что Горбач смотрит на него с ужасом.
— Дюжину, — говорит он. — Мне нужен кто-то, за кем они побегут и поедут. Кто-то, кто сумеет их всех перевести. Гаммельнский Крысолов. Он должен любить детей и животных. Он должен быть из тех, за кем увязываются бездомные щенки и голодные котята. Он должен суметь сыграть для них так, чтобы они знали — там, впереди — теплый дом и вкусная колбаса.
Горбач опять садится.
— Чушь какая-то, — бормочет он. — Полная чушь! Ты вообще понимаешь, что ты несешь, Слепой? Какой я тебе Крысолов? Он существует только в сказке! И я — не он! Я вообще в это не верю!
— Верить не обязательно.
Нанетта сбрасывает на голову Горбачу немного мусора и кокетливо каркает. Горбач стряхивает с волос мелкие веточки, которыми она его украсила.
— Уходи, — просит он. — Пожалуйста.
Слепой спускается на нижнюю ветку, но не успевает съехать по стволу до следующей развилки. Горбач хватает его за рукав.
— Ты не можешь знать обо мне такие вещи, — говорит он. — Ты просто предполагаешь, что я тот, кто тебе нужен.
Слепой освобождает рукав.
— Я иногда бываю оборотнем, — говорит он. — А это почти собака. Так что, извини, я знаю, за кем увязался бы, если бы был щенком. В этом вся разница между мной и тобой: в том, что во мне чуть больше собаки.
— В тебе до хрена чуть больше всего, — бормочет Горбач. — И чуть меньше человека, который уже не умещается там, где столько всего понапихано.
— Но ты же любишь собак.
— Они лучше людей.
— Значит, и я лучше.
— Тебя я не люблю.
— Потому что я не ем у тебя с рук и не виляю хвостом.
Горбач молчит.
(..)
— А как это, когда смотришь чужие сны?
Слепой задумывается.
Как? Печально. Мучительно. Сны никогда не расскажут о чем-то, что по-настоящему интересует. Ни один предмет не есть то, что он есть в чьем-то сне. Все слишком зыбко, превращения слишком быстры, присмотревшись к любому лицу, потеряешь его. Лишь по крохам, по еле заметному сходству, пройдя по знакомым следам через множество снов, можно сложить картину мира. Можно даже попытаться найти там себя. С какого-то дня собственное лицо, как белая бумажная маска, станет встречаться все чаще и чаще, пока однажды ты не заглянешь себе в глаза и не удивишься их прозрачности. «А я красивый!» — подумаешь ты с восторгом, твое самодовольство станет заметно окружающим и еще больше отвратит их от тебя, но тебе это будет безразлично. Ты проживешь некоторое время счастливым, и даже начнешь изредка причесываться, до следующей встречи с самим собой, на которой глаза у тебя будут белесыми и мертвыми, как у вареной рыбы, а лицо покрыто мерзкими прыщами. Это приведет тебя в ужас. Ты завесишь лицо волосами, спрячешь глаза под темные очки и заживешь изгоем, веря в то, что слишком отвратителен, чтобы приближаться к людям. До следующей встречи во сне, где глаз у тебя не будет вовсе. Ты обозлишься на тех, кто видел тебя безглазым и страшным, и перестанешь посещать их сны, пока однажды не поймешь, что все обман, как твое лицо — в любом сне любого чужого, и только одно имеет значение: что ты узнал, какими бывают сами сновидцы, когда их рядом с собой нет.
Он пытается объяснить это Горбачу, но чувствует, что получилось плохо. Горбач ничего не понял. Ему по-прежнему кажется, что смотреть чужой сон должно быть интересно. Слепой говорит себе, что это неважно. Не затем он залез сюда, чтобы в чем-то оправдываться. И даже не затем, чтобы уговаривать. Его удивляют вопросы Горбача. Неужели так важно, что ты видишь, когда смотришь чужой сон? Неужели Горбачу жаль делиться с ним обрывками своих сновидений?
— Ладно, — говорит он. — Я спущусь.
— Погоди! — в голосе Горбача паника. — Я о многом еще не спросил!
Слепой садится на ветку. Не на ту, удобную, как стул или твердое кресло. Эта, скорее, раздваивающийся порог, на котором задерживаются уходящие.
Горбач напряженно сопит. Ловит трудноуловимые вопросы. Он многое знает, но знания эти хранятся в виде песен, стихов, поговорок и детских считалок. Любое чудо Дома разжевано и проглочено им в том возрасте, когда чудеса воспринимаются частью обыденного, и на самом деле Горбачу известны ответы почти на все вопросы, которые он мог бы задать. Чем дольше он ищет их, тем лучше понимает это. Слепой ждет, мысленно перескакивая с Горбачом через ступеньки незаданных вопросов. Одна… вторая… третья…
(...) — Ее нигде нет, кроме, как в Лесу, — отвечает он. — Я перетащил ее целиком, — он морщится, предвидя следующий вопрос. Потому что как раз об этом ничего не говорится ни в стихах, ни в песнях, ни в считалках.
— Разве это возможно? — спрашивает Горбач.
— Да. Но очень трудно. На самом деле такого делать нельзя, — признается Слепой. — Дом этого не любит. Потом приходится расплачиваться.
Страхом, добавляет он про себя. Возможностью потерять все. Беспомощностью, изгнанием и даже смертью.
— Когда Ральф увез меня, — говорит он, передернувшись, — я думал, это конец. Он сказал, что не вернет меня в Дом, пока я не скажу, куда она пропала. Где мы ее спрятали. И знаешь… если бы я не перетащил ее всю, я бы, наверное, сказал. Никогда в жизни мне не было так страшно. Я превратился в полное ничтожество.
Слепой дрожит, не замечая этого, и запахивает на груди свой пиджак без пуговиц. Он не знает, насколько выразительна сейчас его фигура, и удивленно отшатывается от протянутой руки Горбача.
— Не говори об этом, — Горбач встряхивает его за плечо. — Я все понял. Я не стану просить, чтобы ты перевел меня целиком.
— Не проси, — качает головой Слепой. — Я сделал бы это только для одного человека. За него я готов так платить. Больше ни за кого.
— Успокойся, — говорит Горбач. — Просто не думай об этом, ладно?
Слепой кивает.
— Я найду тебя уже там. Найду и переведу. За наполовину ушедшего мне ничего не будет. Наверное. Я надеюсь. Но на это может уйти много времени.
— Не надо, — твердо говорит Горбач. — Мне это не нужно.
Слепой кивает и соскальзывает вниз по стволу. Чем ближе к земле, тем прохладнее, словно там не остывающий после дневного пекла асфальт и растрескавшаяся земля, а море высокой травы. С последней развилки Слепой спрыгивает на землю, и пальцы нащупывают в подсохшей траве квадратики картона. Их много, словно кто-то рассыпал под дубом крупный паззл. Вопросы оракулу. Слепой подбирает один кусочек и прячет его в карман.
— Сфинкс, ты подкрадываешься ко мне, как голодный тигр к козленку. Если хочешь застать кого-то врасплох, сделай походку менее выразительной.
Поборов желание топтать и орать, Сфинкс садится рядом с ним.
— Давай поговорим. У меня накопилось много вопросов.
— Давай. С чего начнем?
Безмятежность Слепого не столько бесит Сфинкса, сколько лишает сил. И желания что бы то ни было с ним обсуждать.
— С автобуса Черного. Мне не нравится эта история с фальшивыми правами. Водить он толком не умеет. А если и учился, то явно недостаточно. У него нет опыта. Он угробит и себя, и тех, кто туда сядет.
Слепой садится прямее.
— Не думаю. Он человек ответственный. К тому же как я могу запретить ему что-то после выпуска. После выпуска я даже Лэри ничего не могу запретить.
— Ты не стал бы, даже если бы мог.
Слепой пожимает плечами.
— Верно. Не стал бы. Это его решение. Он вожак. С чего это я должен ему что-то запрещать?
— Ладно. Я знал, что толку от этого разговора не будет.
Слепой открывает глаза, запускает руку под майку и яростно чешется.
— Ты вроде бы говорил, что у тебя много вопросов, — напоминает он.
Сфинкс оценивающе глядит на него.
— Сказал. Только не знаю, стоит ли их задавать.
— Попробуй, — предлагает Слепой.
Ходоки уходят целикомКурильщик
на стремянку влез Слепой, и вокруг воцарилась такая напряженная тишина, что с меня тут же слетела вся сонливость.
Слепой долго молчал. Свечи догорели, а фонарики почти не давали света, но видно было, что он босиком и одет как обычно, а рука перевязана бинтом вместо полотенца.
Наконец он заговорил. Сказал, что желает всем нам счастья. И уходящим, и остающимся. И тем, кто уйдет, думая, что остался, и тем, кто останется, думая, что ушел. И тем, кто решил вернуться. Слепой сказал, что каким бы ни был наш выбор, нам предстоит начать жить заново, потому что наша новая жизнь будет непохожа на старую. Что многие из нас ничего не будут помнить об этой старой жизни, но это не должно нас пугать. «Те, кто будут жить, не теряя веры в чудо, обретут его». Потом Слепой сказал, что не прощается с уходящими, а только с остающимися, и с теми, кто возвращается.
Я к этому моменту окончательно запутался и так и не понял, к кому же отношусь: к первым, вторым или третьим.
Слепой еле слышно тренькал на гитаре, Табаки насвистывал, Сфинкс с Македонским сидели молча. Утро все не наступало.
Я, так и не дождавшись его, заснул. Уж не знаю, сколько еще терпели остальные.
Перед рассветом меня разбудили тихие звуки флейты, доносящиеся из коридора. Тоскливые и заунывные. Я открыл глаза, увидел, что за окнами проступает предутренняя синь, и опять заснул. Примерно в это же время кто-то погладил меня по голове. Взъерошил волосы и отошел. Я никогда не узнаю, кто это был.
Те, что ушли под утро, постарались сделать это незаметно.
Разбудил меня Сфинкс.
— Вставай, — сказал он. — Выпуск пропустишь!
Лучше бы он завел будильник у меня над ухом, честное слово. Я так и подскочил.
— Уже?!
В комнате царил полный разгром. Как после всех веселых ночей. Вполне ожидаемый разгром, но от этого не менее неприятный. И ни души, кроме нас со Сфинксом.
— Все уже ушли?
— Ушли, — подтвердил Сфинкс с кривоватой улыбкой.
(..)
— Скоро узнаешь, — сказал он.
И я узнал. Довольно скоро. Это знание до сих пор преследует меня и мешает высыпаться по ночам. И еще то, что я никогда не узнаю, кто же из них взъерошил мне волосы, уходя, так что всякий раз, думая об этом, я представляю разных людей, и получается, как будто они все сделали это. Ну разве что Толстый бы не смог. В общем, я только утром узнал, что была и вторая группа ушедших. Бог знает, куда. Они и ушли, и остались, не живые и не мертвые. Позже их станут называть Спящими, но это уже потом, пару лет спустя, а тогда их еще никак не называли, просто не придумали подходящего слова. Почему-то они все собрались в третьей. Сфинкс сказал:
— Наверное, потому что из третьей их больше всего ушло. Шестеро.
Я тогда не обратил внимания на его слова.
Выпуск в тот день не состоялся. Родители приехали, но домой никого не отпустили. Кое-кто из родителей остался, чтобы поддержать нас и проследить, чтобы никого не замучили допросами до смерти. Спасибо им и Пауку Рону, не то от нас мало что бы оставили. Сфинкс верно сказал, что Дом разберут по кирпичику. Почти разобрали. Думаю, в нем не осталось ни одного предмета, который бы не ощупали, не обнюхали и не разобрали на части. Все лекарства — каждая склянка, каждый пузырек — отсылались на проверку, таблетки тоже. На второй день Дом прочесали с двумя овчарками и одним спаниелем и извлекли из подвала беднягу Соломона. Я видел его только мельком, издали. Кого-то рыхлого и грязного провели по коридору первого в наручниках, погрузили в закрытый фургон и увезли. Потом в подвалах откопали чьи-то кости. Я думал, что нас после этого вообще съедят живьем, но, к счастью, довольно быстро выяснилось, что костям этим больше ста лет, и все сразу успокоились.
Нас не переставали допрашивать. По два-три часа в день, иногда дольше. И все время разные люди. Одних больше интересовали окуклившиеся, других исчезнувшие, но суть от этого не менялась, мы ничем не могли им помочь, потому что многого не знали сами, а о том, что знали, должны были молчать.
Мы очень сблизились за это время. По-моему, ничто так не сближает, как общая тайна. Дракон, Гупи, Дорогуша и Дронт переселились к нам со Сфинксом. Не считая нас, из третьей ушло больше всего народу, и выглядели они еще потеряннее, чем мы. Спящих с первого же дня переместили в лазарет, но, видно, и Дракону, и остальным все равно было не по себе в третьей, они ездили туда только поливать цветы. Еще с нами ночевали мой отец и отец Гупи, и одну ночь из четырех — Ральф.
Дорогушу увезли первым, он был немного не в себе. Остальные Птицы уверяли, что это его обычное состояние, но, видно, оно достало не только нас, так что Дорогушу отправили домой на два дня раньше.
В какой-то момент, не помню точно, но, кажется, на третий день, до меня дошло, что за все время никто не задал ни одного вопроса о Табаки. И что за ним так никто и не приехал. Потом я отметил еще кое-какие странности. Я не видел Спящих и не хотел, если честно, на них глядеть, мне хватало разговоров на эту тему, но о том, что их двадцать шесть человек, по-моему, уже знал весь город. И мы знали, что среди них все Неразумные, сколько их было в Доме. Когда я посчитал наших Неразумных, вместе с девушками, получилось двенадцать. Слишком много. Остальных никак не могло быть всего четырнадцать, потому что только от нас и из третьей ушло тринадцать человек. Я немного поломал над этим голову и постарался забыть. Любой, кому я указал бы на эту странность, посоветовал бы наведаться к Спящим и самому их пересчитать. Нам не запрещалось их видеть, только обязательно с сопровождающим. А мое любопытство не настолько разыгралось, чтобы ездить смотреть на такое. Но однажды я все же не выдержал.
— Знаешь, — сказал я Сфинксу. — Кажется, из Дома исчезло больше людей, чем мы думаем. Вот, к примеру, Слепого и Лорда все время упоминают в числе пропавших. Значит, там… среди тех… их нет? Но ведь они не уехали в автобусе, мы-то об этом знаем.
Сфинкс вздохнул, посмотрел на меня с упреком, как будто все эти дни надеялся, что я не задам ему именно этот вопрос, и сказал:
— Ходоки уходят целиком.
«Дом, в котором...» тетрадь <s>психа</s> № 3
Кое-что придется все-таки вынести в отдельную запись, несмотря на расширившиеся (столь "своевременно"..) возможности тэга more. Из.. извращенного уважения, пожалуй. Памятным листом.
Слишком уж все в этой книге узнаваемо, чтобы совершенно сей факт промолчать. И чем дальше - тем больше. Ничего удивительного, необычного, потрясающего. Если что-то и "удивляет" (хотя я назвал бы это чувство скорее "умиротворением"), так масштабы совпадения образов. И воплощающегося в них.
Я узнаю Дом.
И, действительно, возникает ощущение своеобразого уюта. И (не-светлой) тоски, отнюдь не подразумевающей желания очутиться там. Пожалуй, больше всего это похоже на встречу старых.. знакомых. Хороших знакомых, прошедших вместе через многое. Вспомним упоминание про "До свидания, Овраг" - последняя сцена той книги прекрасно характеризует мое знакомство с шедевром М. Петросян. И за это отдельное, огромное спасибо автору. Еще денек и я пойду лично докладывать эту благодарность адресату. И любопытствовать.
Маленькая оговорка: ниже не совсем "узнаваемве образы", хотя изначально, каюсь, планировалась именно такая нарезка. Не получилось. Их вообще затруднительно и вряд ли уместно отфильтровывать. Потому, что одно состоит из другого. Зато те, кто меня знает "чуть больше", думаю, "поэстетствуют".
Отдельно забавляет факт времЕнного пересечения.. этих образов. На красноречивом фоне предшествующего ему.
"Беседа" с Мирозданием очевидно продолжается.
Игра
волшебная флейта
Ходоки уходят целиком
Слишком уж все в этой книге узнаваемо, чтобы совершенно сей факт промолчать. И чем дальше - тем больше. Ничего удивительного, необычного, потрясающего. Если что-то и "удивляет" (хотя я назвал бы это чувство скорее "умиротворением"), так масштабы совпадения образов. И воплощающегося в них.
Я узнаю Дом.
И, действительно, возникает ощущение своеобразого уюта. И (не-светлой) тоски, отнюдь не подразумевающей желания очутиться там. Пожалуй, больше всего это похоже на встречу старых.. знакомых. Хороших знакомых, прошедших вместе через многое. Вспомним упоминание про "До свидания, Овраг" - последняя сцена той книги прекрасно характеризует мое знакомство с шедевром М. Петросян. И за это отдельное, огромное спасибо автору. Еще денек и я пойду лично докладывать эту благодарность адресату. И любопытствовать.
Маленькая оговорка: ниже не совсем "узнаваемве образы", хотя изначально, каюсь, планировалась именно такая нарезка. Не получилось. Их вообще затруднительно и вряд ли уместно отфильтровывать. Потому, что одно состоит из другого. Зато те, кто меня знает "чуть больше", думаю, "поэстетствуют".
Отдельно забавляет факт времЕнного пересечения.. этих образов. На красноречивом фоне предшествующего ему.
"Беседа" с Мирозданием очевидно продолжается.
Игра
волшебная флейта
Ходоки уходят целиком